ЦИКЛ
«ПЛЕРОМА»
ОЛЕГ ЛУНЁВ-
КОРОБСКИЙ

Плерома — это ощущение наполненности, которое бывает, когда смотришь из своей маленькой пещерки на некий ориентир во внешнем мире, и обзор ограничен, и тебе не видно, что на самом деле тот моргающий маяк стоит посреди кладбищенской пустыни.

ВЕРТЕП/
ПРОШЛОЕ/
ПЕЩЕРА

Я так сильно сжимал его, что руку свело... я хотел остановить кровь... я хотел сделать что-нибудь, чтобы он поскорее отмучился... я хотел помочь ему... я хотел задушить его... Я не помню, что я хотел сделать... я точно не могу решить: душил я его или хотел остановить хлеставшую из его шеи кровь — облегчить муки... я не помню ничего, кроме того, что мои руки были в крови... Они и сейчас в крови, но я уже не уверен, что это его кровь... теперь я думаю, что эта кровь — моя... скорее всего, так оно и есть, потому что я чувствую себя отвратительно... по всей видимости, я умираю... Это — моя первая и последняя охота, и я с ней не справился... хотя, как посмотреть… охота на самого себя...

Руку нестерпимо сводит, всё тело словно превратилось в мокрую тряпку, из которой выжимают меня... я помню только его взгляд... он и сейчас передо мной... я помню, как он смотрел куда-то сквозь меня, я помню только его взгляд, и он и сейчас передо мной... Он смотрел своими большими круглыми чёрными глазищами, пока я сжимал пальцы на его горячей мохнатой шее, и я увидел не отражение своего искривлённого тоской лица, а мимолётный облик богини, чья тоска передавалась мне, пока я его душил, пока мои руки немели от усилия, пока коченело в моих объятьях его тело... Мне так жаль... я это заслужил...

Она появилась на мгновение, и этого мне с лихвой хватит, чтобы вытерпеть теперь всё до конца... в его глазах теперь нет ни её, ни моего лица... это моя кровь повсюду, и я слышу волчий вой уже неподалёку... я заблаговременно вскрыл свои жилы, и это моя кровь и мои онемевшие руки… я задушил его, чтобы отпустить, и вот моя расплата за то, что я хотел увидеть... я — безнаказанный убийца, я сам себя прекрасно обманул, я смог пустить стрелу и смог свалить его на землю, я смог без содроганий приблизиться к нему, пока он дико и истошно хрипел от боли, и я смог сесть рядом с ним на колени и положить себе на ноги его окровавленную изуродованную моей стрелой морду, и я смог без слёз смотреть на свой великий труд, и я ждал её и знал, что этого мне не простит никто, кроме неё... и когда она наконец мелькнула в чёрном круглом жемчуге его мёртвой головы — его прекрасные ветвистые рога судорожно дёрнулись... я не дрогнул и прямо на неё смотрел и видел её грудь..

Я — тот олень, которого я застрелил и выпотрошил... чьей кровью я омылся перед свиданием с ней... если мои руки так натружены от дикого желания душить до смерти невинное животное, то только самого себя я задушил... я чувствую, как на моей похолодевшей голове наклёвываются первые ростки — прекрасные ветвистые рога... мои руки расслабляются и превращаются в копыта... всё коченеет... я вижу в предсмертной памяти её и я готов к их первому укусу... я сам подставлю шею и вытянусь на прохладном, пахнущем травой лесном ложе, где умру... Вот оно — бескрайнее жемчужное чернильное кольцо

УРОЧИЩЕ/
СЕГОДНЯ/
ОРИЕНТИР

Маленький Лёва верил, что люди рождаются такими, какими проживают всю оставшуюся жизнь. То есть, он не верил, что люди могут меняться. С самого детства Лёва много и глубинно думал.

Лёва улыбается и говорит в микрофон:

— Я помню, как в шесть лет я сказал маме нечто вроде: «Мам, этот козлик злой, посмотри на его рожки...» Мы гостили в деревне. Там родились козлята и один из них казался мне инфернальным, из-за формы его рожек.

Лёва, как следовало ожидать, рано научился читать. К совершеннолетию за его плечами были уже практически все памятники литературы. Не обходил Лёва стороной и современных авторов, а затем принялся за античность и кое-что позаковыристей. К тому же моменту он выучил два языка и доучивал третий. Это давалось ему не слишком легко, поэтому Лёва решил притормозить. Двадцатилетним Лёвой завладевала философия.

Лёва привычным движением промокает лицо платочком, поправляет волосы и убирает их с лица за рога своим особым жестом, сначала с одной стороны, потом с другой. Он постоянно делает это на любой видеозаписи своего выступления или интервью. Так Лёва справляется с волнением.

— Мать говорила мне, что я сказал одну фразу, когда мне было четырнадцать и я впервые по уши влюбился. Моя пассия, конечно, не отвечала мне взаимностью. Короче говоря, это была довольно грустная история, и вот я, очень печальный от всего этого, сказал ей, маме, что было бы куда проще жить в этом мире, если бы у людей были рога. Как у зверей. Если ты мудрый, кроткий, то твою голову венчают ветвистые рога оленя. Если ты упрямец, несносный спорщик и эгоист, то тебя выдают тяжёлые кручёные бараньи рога. Если ты девушка, совсем юная, неопытная и наивная в душе, то тебе не помогут никакие уловки, твои аккуратные рожки скажут всё за тебя… Конечно, я маме сказал это другими словами, но смысл был такой.

Лёва сейчас поправлял свои волосы и пользовался платочком как обычно, но впервые в жизни он не нервничал, несмотря на то, что это было самое грандиозное выступление в его жизни. А потел Лёва от нестерпимого жара, а волосы Лёва поправлял потому что чувствовал, как его рога растут, становятся всё тяжелее и тяжелее.

— Я говорю всё это не просто так. Я подхожу к важному моменту. Я хочу сказать вам, почему я пришёл к философии, и что я могу сказать вам теперь, когда я из неё ухожу. Всего две мысли, и этого было достаточно для меня. Этих двух вещей хватило, чтобы потратить всю мою жизнь на это занятие. Этих двух вещей хватило, чтобы я пришёл к пониманию, что свой путь я прошёл и могу удалиться. Сам факт того, что я стою сейчас перед вами — свидетельство того, что мой путь, действительно, самое важное событие в жизни; жизни вообще, в широчайшем смысле слова, во всей философской полноте слова.

Лёве было сложно конструировать слова. Столь умудрённый в этом ремесле, он сейчас ощущал, как растут я тяжелеют его рога, и как это видно всему миру, и как пропорционально рогам растёт его апатия, которую скоро впору будет окрестить агонией, и как эти рога заставляют Лёву замолчать.

— Первое, что я хочу сказать вам сегодня… Это может звучать грубо, но скажу. Когда я защитил кандидатскую, у меня появились рожки. Маленькие. Это заняло пару лет: сначала у меня просто болела голова, горели виски. Я не обращал внимание. Когда я вернулся домой после того, как узнал, что диссертация удалась, я остановился у зеркала и увидел два набухших нароста. Десять лет спустя я был уже одним целым с этими рогами. Мы все к ним привыкли. Двадцать лет спустя, сегодня, я чувствую, как они впиваются мне в затылок. Они растут прямо сейчас и через час-два я потеряю сознание от боли, а завтра, может быть, уже не открою глаза. Это очень смешно, — вот, что я понял, пока занимался философией. Это смешно в той степени, что больше не вызывает смеха, а воспринимается как неизбежность, судьба, порядок вещей. Я — иллюстрация, скульптура себя изнутри. Вот что такое философия. Манифестация глубины на поверхность, попытка скопировать... Второе — мне всё это безразлично. Мне трудно сдерживать слёзы. Кажется, череп расколется с минуты на минуту. И это — тоже смешно. И это — тоже философия. Регистрация феномена на пути туда, где нет регистрации, нет феномена и нет смысла в этих вещах в том понимании, которое может дать регистрируемый феномен. Самоумерщвление. Вот что я хотел сказать. Я сейчас не вижу вас. Я потерял зрение несколько минут назад, а вы не заметили, слушая мою сбивчивую речь. И это — тоже философия. Перед вами — вопиющий результат. Наслаждение у вас перед глазами, а передо мной теперь только то, что лучше умолчать, чтобы не обесценить всё.

Лёва видел чёрное мерцание, поверхность фигуры, в которую включался. Через секунду Лёва упал на пол, через секунду Лёва упал в единственно верном смысле этого слова — во тьму, во мрак, в бездну, в чёрное мерцание

ПОГОСТ/
БУДУЩЕЕ/
КЛАДБИЩЕ

Сорок один день назад все узнали, что скоро настанет конец света. У людей оставалось сорок дней, чтобы сделать всё, что они не успели.

Той ночью люди во всём мире видели один и тот же сон и проснулись утром с таким уверенным пониманием грядущего конца, что даже не пытались разговаривать об этом.

Некоторые видели в этом абсолютном откровении милосердие создателя. Якобы господь был милостив, и таким образом не стал ввергать человечество в ужас и вакханалию в его последние дни.

Как бы кто себе это не представлял, как бы не относился — ни один из всех людей не усомнился в правдивости этого сообщения.

Когда все часы всех механизмов в мире начали тем утром обратный отсчёт, никто особо и не нервничал, не искал виноватого. Наоборот, человек будто поумнел, собрался с мыслями перед этим последним ожиданием.

Ни одно событие больше не было событием. Всё меркло перед этими тикающими часами.

В определённом смысле людям вдруг стало нечего отбирать друг у друга, нечего менять на жизнь.

Семьи распадались, люди просто молча наблюдали, как их любимые, не проронив ни слова, собирали вещи и уходили.

Больше не осталось праздников, юбилеев, похорон, церемоний бракосочетания, рождение детей было безразлично матерям и отцам.

Оставшееся время превратилось в один длинный день.

Иногда люди плакали, иногда вдруг начинали смеяться, стреляться, вешаться. Но если бы нашёлся способ сравнить эти людские занятия с теми, которым люди предавались до того дня, то можно было бы увидеть, что в действительности желания убивать себя или радовать у всего человечества заметно поубавилось.

Никто ни слова не сказал об «Откровении Иоанна Богослова», ни один сумасшедший не нарисовал ни единого плаката, и никто не вышел на улицы с призывами покаяться или сделать хоть что-нибудь.

Эти сорок дней человечество отдыхало от своего собственного общества, устроило себе выходной день после долгой рабочей недели, чтобы полюбоваться результатом.

На исходе сорок первого дня всё просто прекратилось — без сотрясений мироздания, без огненных дождей, без единой молитвы или вздоха.

Чёрное мерцание.