«ИЗГНАНИЕ»
ДМИТРИЙ НИКИТИН

Владимира Воронова преследовала в последнее время странная, как будто ничем не обоснованная мысль: ему казалось, что он утратил право на существование. Думая об этом, Воронов с удивлением оглядывался на своих сослуживцев, родственников и знакомых, просто встречных прохожих на улице, и восклицал: «А они! Разве они лучше меня? Чем можно оправдать их присутствие в жизни? Почему они достойны того, чтобы жить, а я — нет?»

Ответа на этот вопрос Воронов не находил. Лица окружающих казались ему непроницаемыми; они сияли непостижимым самодовольством и не допускали даже и тени сомнения в том, что существование этих людей необходимо, что они по праву занимают свое место в жизни, приносят пользу, являются хотя бы крохотными, но нужными винтиками в механизме мироустройства. И только Воронов усомнился в собственной полезности — и вместе с этим как будто и вправду выпал из общего целого, сделался отщепенцем, отверженным.

Владимира Воронова преследовала в последнее время странная, как будто ничем не обоснованная мысль: ему казалось, что он утратил право на существование. Думая об этом, Воронов с удивлением оглядывался на своих сослуживцев, родственников и знакомых, просто встречных прохожих на улице, и восклицал: «А они! Разве они лучше меня? Чем можно оправдать их присутствие в жизни? Почему они достойны того, чтобы жить, а я — нет?»
Ответа на этот вопрос Воронов не находил. Лица окружающих казались ему непроницаемыми; они сияли непостижимым самодовольством и не допускали даже и тени сомнения в том, что существование этих людей необходимо, что они по праву занимают свое место в жизни, приносят пользу, являются хотя бы крохотными, но нужными винтиками в механизме мироустройства. И только Воронов усомнился в собственной полезности — и вместе с этим как будто и вправду выпал из общего целого, сделался отщепенцем, отверженным.

Пытаясь себя оправдать, Воронов восстанавливал мысленно ход своей пока еще недолгой жизни. Детство казалось Владимиру благополучным и ничем не примечательным, оно прошло не хуже, чем у других; единственной характерной особенностью, обуславливавшей его не совсем обычный взгляд на мир, была сильная близорукость. Воронов практически не видел без очков — мир для него превращался в набор расплывающихся пятен, в нечто далекое и нереальное. Ему требовалось связующее звено, нечто, встраивающее его в мир, делающее его полноценным — и этим инструментом были большие тяжелые очки, похожие по форме на авиаторские. Владимир привык уже вооружаться этими очками и даже как-то гордился ими — но в то же время и несколько побаивался их утраты: без них он делался не таким человеком, как все, беспомощным и уязвимым. Возможно, именно в этой особенности Владимира коренилось его смутное чувство отделенности от мира — поскольку очки, будучи связью, в некотором роде являлись и преградой, перегородкой между ним и миром, — и сейчас это ощущение особенно усилилось. Во Владимире было нарушено сложившееся годами внутреннее равновесие; он искал своего места в жизни и не находил.

Без успеха отучившись в школе, Воронов благодаря своей близорукости избежал армии и устроился работать продавцом в салон сотовой связи. Работа не нравилась Владимиру и даже вызывала у него некоторое чувство вины: ему казалось, что он не делает ничего полезного, паразитирует на благополучии других людей, стараясь навязать им ненужные им предметы. Судя по всему, именно это занятие и вызвало у Воронова чувство собственной ненужности; однако бросить его он не мог, поскольку родители отказывались содержать его, а поступить в институт ленивому и пассивному Владимиру не удавалось. В результате ему казалось, что он живет никчемно, просто коптит небо.

Для Воронова наступили тяжелые дни. Стояла мучительная, одуряющая жара, и он подчас вообще переставал понимать, где он находится и что с ним происходит. Двенадцатичасовые смены в салоне связи доводили его практически до невменяемости; к вечеру он совсем переставал соображать, двигался и выдавливал из себя слова как-то механически, с большим трудом.

Окружающий мир день ото дня казался ему все более странным и враждебным. Лица сослуживцев и посетителей сделались словно бы более изменчивыми, чем прежде, и расплывались в безобразные и страшные гримасы, от которых Владимир буквально отшатывался. Сами его коллеги стали более глупыми и злыми, беспричинно раздражались и кричали, чуть не дрались при дележе выручки. Посетители салона словно бы не намеревались больше ничего покупать, а заходили как будто с целью выкинуть какую-то дикую шутку или разыграть отвратительную сцену. Один из них, когда Воронов подошел к нему, неожиданно снял очки с Владимира и принялся их примерять; когда Воронов выхватил их, пришедший разозлился, вызвал администратора салона и стал жаловаться на Владимира, утверждая, что тот ему нахамил. Другой посетитель принялся принимать странные позы: рассматривая ассортимент салона, он садился на корточки, потом, наоборот, поднимался на цыпочки и раскачивался на носках, лег на пол, затем встал на одной ноге, вытянувшись всем корпусом вперед. Еще один, с советским флагом, долго и навязчиво уговаривал Владимира голосовать на выборах за коммунистов. Потом какая-то старуха, судя по виду приехавшая из деревни, привела с собой грязную свинью, которая прямо в помещении нагадила. Вслед за ней пришел человек с непропорционально крупной головой — из-за ее величины ему трудно было удерживать равновесие, так что он покачивался при ходьбе — и, улучив момент, когда Воронов отвернулся, слопал пирожок, который тот заготовил себе на обед. Затем в салон залетел огромный ярко-красный попугай и стал с оглушительными воплями долбить клювом по стеклам, так что едва не побил витрины. После всего произошедшего Воронов уже не удивился бы, если бы в салоне появился слон, крокодил или вырос бы баобаб.

Другие приходящие плевали на пол, хамили Владимиру, приставали к нему с не относящимися к делу вопросами, а иногда просто молча стояли на месте по полчаса, по часу, по два часа и отказывались уходить. При этом коллеги Воронова вели себя невозмутимо, словно так и нужно было; казалось, они готовы были спокойно сносить самые грубые и безобразные выходки посетителей — но при этом становились все более придирчивы и жестоки к самому Владимиру. Ему постоянно указывали на недостатки в работе, говорили, что он спит на ходу, мямлит, отвечает невпопад и в результате отпугивает клиентов; наконец, просто ставили ему в вину его очки, заявляя, что он в них похож на «пугало огородное». Более старшие и сильные коллеги начали исподтишка тыкать его кулаками, щипать, дергать за волосы и за уши; Воронов старался отвечать им, но не мог справиться с общей ожесточенностью против него. Судя по всему, Владимира возненавидели: как-то раз в начале рабочего дня он нашел на столе тряпичную куклу, изображающую его самого и исколотую булавками. Видимо, окружающие поняли, что он больше не считает себя достойным жизни — и, как хищники, набросились на него, чтобы действительно его выдавить, затравить, сожрать и занять его место.

Владимир не находил себе оправдания, не понимал, за что он мог бы зацепиться, чтобы почувствовать себя сильнее и увереннее. Он действительно был самым рядовым, обыкновенным человеком, который ел, спал и продавал телефоны — и не делал ничего хорошего, важного или нужного. Он ничем не выделялся и не обладал никакими значительными способностями; буквально любой из окружающих мог бы заменить его. Воронова отличало только осознание собственного ничтожества, отсутствие какого-то естественного инстинкта самосохранения, заставляющего с животным упорством бороться за свой кусок мяса. Но Владимир даже и не мог понять, зачем ему это делать. Происходящее осточертело ему — и было непонятно, как ход событий можно изменить.

Когда в очередной понедельник Владимир явился в свой салон, его рассчитали и сказали ему, что в его услугах больше не нуждаются. С ним кратко поговорил только дежурный администратор; остальные коллеги даже не подали ему руки, не сказали ни одного слова, как будто Воронов уже перестал для них существовать. На него даже как-то невольно наталкивались, словно он сделался невидимкой. Стоя в растерянности посреди салона, Владимир, хотя его никто и не гнал, чувствовал, что он теперь здесь лишний, что его дальнейшее присутствие бессмысленно — и ему вдруг показалось даже, словно он никогда и не работал в этом салоне, словно его вообще здесь не было, его никто не видел и не знал. Это ощущение вызвало у Воронова внутренний протест; ему мучительно захотелось, чтобы его заметили. Для этого он решил пусть и потратить последние деньги, но выступить в роли клиента — хотя бы на минуту почувствовать, что он существует, он есть, он что-то представляет из себя. Он обратился к одному из своих бывших коллег-продавцов, но тот не стал слушать Воронова, и, слегка приобняв его за плечо, подтолкнул к двери. Владимир почувствовал, что ему лучше поскорее уйти.

Жара в этот день особенно усилилась. Не зная, куда деваться, Воронов принялся бродить по городу и пить пиво, покупая новое по мере того, как пустели бутылки. Ему было грустно и страшно, хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил с ним — но прохожие демонстрировали такое же отношение к нему, как и сотрудники салона связи: от Владимира прятали глаза, не отвечали на его реплики, не оборачивались, а если он приближался к кому-то — перли напролом, отталкивая его, словно Воронова просто не было. Владимир попытался было подсесть к девушке, которая со скучающим видом сидела на лавке в сквере — но она моментально вскочила с места и ушла. Какой-то подросток, которого Владимир схватил за плечо, решив предложить ему пива, кинулся прочь со всех ног; пьяный мужчина, тянувший пиво, как и Воронов, при приближении Владимира сам двинулся на него и сбил его с ног. Наконец, разозлившись, Владимир вышел на тротуар и, удерживая одной рукой свое пиво, расстегнул ширинку и принялся демонстративно мочиться прямо на асфальт. Он был уверен, что теперь на него обратят внимание, хотя бы выругают — но прохожие только молча, отворачиваясь, на большом расстоянии обходили его.

Усталый, расстроенный и пьяный, Воронов наконец отправился домой. По пути он заметил, что контуры улиц и домов из-за жары как будто расплываются; при этом здания словно отдалялись от него, и вокруг Владимира образовалось широкое пустое пространство. От большого количества выпитого у Воронова двоилось в глазах. Ему казалось, что встречные прохожие не просто идут, а приплясывают и кружатся. При этом здания как будто извивались, и вся картина вместе превращалась в какую-то бессмысленную и дурацкую чехарду. «Как это смешно и глупо! — подумал Владимир. — И из этого мира меня хотят выгнать, хотят занять даже то крошечное местечко, которое я занимаю, сожрать даже хлеб, который уходит на меня! Но зачем? Разве в этом огромном балагане можно к чему-нибудь относиться серьезно, разве в этой отвратительной и грязной кутерьме есть что-то важное и ценное, ради чего можно было бы перегрызть глотку мне или кому-нибудь еще?» В другое время от таких мыслей ему стало бы легко и весело, но сейчас Владимир чувствовал, что на него навалилась какая-то мешающая тяжесть, которая не отпускала его, не позволяла взглянуть на ситуацию с иронией. Ему было не смешно, а гадко и немного жутковато.

Воронов жил в пригороде, в небольшом коттедже с огороженным участком. К удивлению Владимира, его калитка была заперта; он пробовал кричать и звать родителей, но никто не отзывался. Тогда Воронов принялся дергать калитку — и с неожиданной даже для себя силой рванул ее так, что с мясом выдрал плохо закрепленный засов. Однако и дверь домой тоже была закрыта. Владимир, стоя на пороге, кричал, барабанил в дверь кулаками, затем стал дубасить ногами — но никакого ответа не было. Он уже чувствовал, что происходит нечто неладное — но не мог понять, что случилось. Ему казалось, словно он вычеркнут из жизни, перестал существовать — и Воронова охватило тяжелое чувство обреченности. Судя по всему, бороться с этим было бесполезно.

Владимир в изнеможении опустился на крыльцо, какое-то время ждал — а затем задремал. Разбудил его скрип и толчок двери, ударившей его в спину. Наконец-то ему отворили. Воронов радостно вскочил с места и вошел — но остолбенел от удивления: его родители стояли недалеко от двери с испуганными и злыми выражениями лиц, мать была вооружена скалкой, а отец — шваброй, которую выставил перед собой наперевес. Они явно намеревались не пустить сына в дом. За их спинами виднелась маленькая сестра Владимира, которая с ужасом вытаращилась на него и, видимо, готова была заплакать. «Чего пришел? Иди отсюда!» — со злобой сказал Воронову отец. Владимир пытался было сделать шаг в дом, но тут отец сильно ткнул его шваброй в бок, а затем размахнулся, явно готовясь ударить по голове; мать тоже держала наготове свою скалку. «Я же ваш сын! Я пришел домой! Почему вы меня не пускаете?» — спросил Владимир. «Иди, иди, нечего тут!» — сказал отец, подталкивая Воронова шваброй и потихоньку надвигаясь на него, вытесняя из дома. «Но куда я пойду?» — спросил Воронов. Отец не стал больше с ним разговаривать, а молча указал шваброй куда-то за спину сына.

Владимир, обернувшись, увидел собачью конуру, которой прежде у них во дворе не было; рядом с ней стояла миска, полная куриных костей и объедков, и небольшая кастрюлька с водой. По жесту отца Владимир понял, что все это было приготовлено для него. Видимо, члены его семьи почувствовали состояние Владимира и согласились с его собственным мнением — что он больше не имеет права жить как человек. Собственно, если посмотреть объективно, он ничем не заслуживал и этой конуры: видимо, она была для него поставлена из жалости или из чувства долга.

Владимира еще раз больно ткнули в спину шваброй, чтобы он подвинулся и полностью вышел из дома — и дверь за его спиной с треском захлопнулось. Вздохнув, он подошел к конуре, встал на четвереньки и принялся, тяжело кряхтя, протискиваться в ее узкое круглое отверстие. Ему было приятно увидеть, что будка для него была выполнена даже с некоторой заботливостью: у нее был дощатый пол, на который постелили новенький коврик, а над входом на счастье висела подкова. Воронов был огорчен произошедшим — но чувствовал, что в сущности его изгнание закономерно, и радовался тому, что у него все-таки есть еда.

Иллюстрация: Дмитрий
Никитин