«ГРАНД МАЛ»
ОЛЕГ-ЛУНЁВ
КОРОБСКИЙ

— Я дышу спокойно. Магическое мышление — это ещё не порок. Я знаю, это неизбежно, и я могу это увидеть и остаться после этого. Здесь я живу: между одной и второй местностями божьими. Первая за моей спиной, по левую руку. Она внизу, у воды, затоплена, старая, тёмная и дикая. Вторая противоположно высока, справа от меня, смотрит мне прямо в лицо. Вернее, это я всегда повёрнут к ней, хочу того или нет. А между ними ничего, расстояние, стены, дороги. И впрямь, человек есть бытие, через которое ничто входит в мир.

Я дышу спокойно. Я знаю, это неизбежно, и я готов увидеть это снова. Вот, начинает понемногу вылезать из темноты. Стемнело, дом напротив, рядом башенный кран, горящий ночью как кровавая гирлянда. Этот вертикальный разрез в ночи похож на дверь в другое. Из этого портала выбираются по одному мои гости. Они валятся, как жуки на землю, неловко, но уверенно, будто понимают, что всё им принадлежит и спешить некуда. Растекаются еретически по земле и предметам, ползут вверх по стенам, уже перескочили дорогу и подбираются ко мне. Я начинаю слышать, как их когтистые руки царапают кладку кирпича. Они спешат рассказать и поделиться. Есть вещи, которые существуют, но не включаются в правильный образ бытия.

Я дышу спокойно. Я закрываю на минуту глаза и вижу на задней стенке многочисленные знаки. Они ещё не приблизились, а я уже понял. Безусловно, разрыв огромен. Безусловно, иначе быть не может. Теофорные, безграничные, слепые знаки. Они начинают нашёптывать мне сокровенные шутки. Космос — это глубокая пещера на поверхности пустоты. Они повторяют это, я начинаю путаться и прошу их говорить помедленней. Лыкус. Скаменник. Малий. Сата. Бог не может хотеть от нас чего-то бессмысленного. Вот они, пришли и стоят вокруг меня в ожидании ответа. Нас отделяет друг от друга всё, чего нет, самое время начать говорить.

Я дышу спокойно. То, что ты видишь, берёт тебя в свидетели. Их много, я не в состоянии считать эти тени. Вот Сократ. Он ли это? Это ты, Сократ?

Сократ: Судьба! Я бы тебе сказал, да ты не поймёшь, я мог бы написать, на любом языке, а ты всё равно не прочтёшь. Все идут одними и теми же судьбами, всё, что говорят, уже где-то слышал я или другой из нас.

Гесиод: Каждый день кто-то брошен и забыт. Ты не помнишь Банделло, но ты помнишь Шекспира.

Сократ: Люди потому и люди, что они — не люди. Люди являются людьми потому что говорят, вся жизнь человека – это разговор о том, что не человек. Да, я не человек, будь же им. Будь!

Гесиод: Каждый день кто-то обретает крылья и новый смысл. Вокруг — райские кущи, птицы и ангельский хор? Вокруг дома, которые должны бы рухнуть от горя, как рухнуло внутри у тебя, но они стоят на месте? Это и есть рай, и ад, и других не может быть. Для этого я и пришёл, сказать это. И больше мне здесь делать нечего, я не такой, как все остальные, я не стану морочить голову. Жить иногда страшно, но ты не бойся, это ведь не навсегда, верно?

— Я дышу спокойно. Одна из теней удаляется. На её место подходят ближе остальные. Им всем не терпится со мной поговорить, но отчего-то каждая нерешительно шевелит губами. Я вдруг начинаю понимать, что это не мне следует их опасаться, это они — мои гости, они пришли ко мне, чтобы дать мне нечто, и они сомневаются в своих дарах. Я продолжаю слушать.

Праксилла: Рецитировать я не хочу, я только лишний раз замечу, что под каждым камнем на твоём пути может прятаться скорпион, мой друг. Рецитировать я не хочу, но слишком давно никто не произносил вслух этих слов, слишком сильно во мне желание показать себя человеком. Потому скрытность всегда хитрости яда таит. И ещё, мой друг: низкие — неблагодарные, держись от них подальше.

Сократ: Моей! Только моей и ничьей другой дорогой я шёл. Скоро это ждёт и тебя. И страшно, и желанно! Закрываются глаза, открываются глаза, и так и продолжается жизнь, в страхах и желаниях. Они не могут притянуть друг друга и слиться, как электр, как золото и серебро.

— Вдруг сделалось темно, зубы застучали друг о друга, тени чувствуют тревогу я вместе с ними. Их движения становятся несдержанными, они начинают тараторить невпопад, перебивать друг друга и все их мудрые словеса сливаются в один поток, каким и являются по своей сути перед лицом того, что всех нас вместе обуяло в темноте.

Феогнид: Грешник всегда невредим, зло постигает других…

Геродот: Ясно ведь, что женщин не похитили бы, если бы те того не хотели…

Сапфо: Те, кому я отдаю так много, всего мне больше мук причиняют…

Феогнид: Крепкой пятой топчи простодушный народ, беспощадно острою палкой коли, тяжким ярмом придави…

Эринна: Тьма покрывает глаза мертвецам, и молчанье меж ними…

Феогнид: Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родиться и никогда не видать яркого солнца лучей. Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида и глубоко под землёй в тёмной могиле лежать...

Сократ: Замолкните… Не первый я и не последний, кто говорит о том, о чём не смыслит ничего, о чём бессмысленно пытаться начинать мыслить, о чём никогда, никому, ничего, нигде и ни в каком ином возможном отношении не будет дано ничего, даже пустоты. Как видишь, мы как раз оттуда, и там не то, чтобы всё совсем иначе, но и не так уж скверно, как могло быть. Ведь точно также можно было бы сказать и тебе, не так ли? Порядок вещей остаётся неизменным, близко ли ты к нему расположился, как на солнечном берегу, или плывёшь на самой опасной глубине.

Гесиод: От зла избавленья не будет…

Сапфо: Ты умрёшь и в земле будешь лежать; воспоминания не оставишь в веках, как и в любви…

Сократ: Унять вас невозможно, мне ли этого не знать. Но разве должен я повторять и вам, и вот тебе, что живые и мёртвые воды текут в любом теле. Всё сливается в одно, и слаще, чем этот напиток, нельзя себе представить.

Носсида: Слаще любви ничего…

Сократ: Я попрошу вас всех задать себе один простой вопрос. Как и зачем вы здесь сегодня очутились? Кем вы все приходитесь друг другу? И если ты, Носсида, не назвалась ему женой, то и не пробуй утверждать о том, чего не знаешь. Женой! Ведь только ей дано право говорить об этом, только ей дано сравнить отсутствие и заполнение всей пустоты. Я мог бы каждого здесь заставить усомниться, но это будет тратой сил. Другой демон будет собирать плоды, которые поспеют в садах ваших слов и поступков. Этот день непременно настанет. Сладко-горькие плоды. А я — всего лишь феор, созерцаю и не могу держать язык за зубами.

— На этом заканчивается моё смирение, на этом мне становится скучно слушать их слова. Я говорю им всем, что ничего не сказано, за все годы после смерти они ничего так и не поняли, за всё это время они так и не сочинили речь, достойную этого возвращения. Я говорю им, что куда приятнее мне было бы услышать, что они видели дом, в котором жив ещё тот, кто виноват во всём, и что этот дом сделан из живых змей, и что из его чёрного чрева падает всякий раз дождь, и в него же возвращается. Но нет, всё снова лишь блуждает в полутьме с огарком, предел непреодолим, барьер не взят, триумфа не случилось, и все они проиграли битву, оставив нас ни с чем. Оставив нас всё так же в одиночестве. А потому я вовсе не обязан верить их словам, которые, к тому же, звучат ничуть не лучше любых других речей любого призрака, который решил бы встать сегодня на их место. Они слушают с презрением, которое известно, и я заканчиваю тем, что сообщаю этим мудрецам, что я вижу их как раздирающих друг друга вольнодумцев, и что они всегда так и останутся у подножия трона, просто потому что тот, кто сел на нём, его не покидает ни на миг. Просто потому, что абсолют только один, нельзя одновременно быть многим абсолютам, и это — главное подспорье в моём опровержении их слов.

Сократ: Всё не так, как ты думаешь. Всё одновременно хуже, всё одновременно лучше. Пораскинь мозгами, ты не видишь и малой толики всего, что постоянно происходит прямо у тебя под носом. Ты не понимаешь, отчего ты взялся, расцветаешь и будешь угасать. Для чего ты, почему ты таков, каков ты есть, что делают вокруг все эти остальные. Есть ли они на самом деле и каковы они, если и есть. Насколько точно твои органы передают тебе картину. Всё, что нами сказано, сказало лишь одно. Пожалуй, и тебе не помешает говорить. А если слова не окажется на месте, то существует только тьма и безумие и копошатся в этой тьме только такие же тёмные и безумные чудовища, без языков и без ушей. Ведь мы сами, своими голосами, только что, прогнали это, или ты и здесь нас будешь отрицать? Или ты думаешь, что призвал нас силой? Это что, по-твоему, некийя? Это что, допрос? Наши собственные слова ты пробуешь перевернуть, как всякий прочий. Волос, оставленный женщиной, под влиянием луны превращается в змею, но ты, конечно, это знаешь.

— В это мгновение абсолютно иная тень выходит на передний план. По первому ощущению мне кажется, что сейчас всё пространство рассыплется на потоки и символы, которые сразу же исчезают из круга, как только были начертаны. Все тени меркнут, они лишаются ртов и ушей, им не позволено ни вмешаться в разговор, ни слышать его.

Гильгамеш: Поднимайся на вершину, иди вдоль, по древним развалинам, посмотри на черепа тех, кто жил давно, очень давно, черепа живших рано или поздно все сложены на этой вершине, посмотри на них. Кто тут злодей, кто благодетель?

— Он замолкает на минуту, минута длится бесконечность, растягивается в пространстве и пространство перестаёт быть пространством, оно превращается в беспредел.

Гильгамеш: Что же тогда благо? Сломать шею, сломать твою шею, сломать мою шею, и бросить в реку – вот и благо. Кто столь высок, чтоб достигнуть неба? Кто столь широк, чтоб заполнить землю? Кто тогда будет злодеем, кто — благодетелем? Кто произнесёт слова? Больше ничего.

— Мне хочется напомнить ему об Энкиду, мне хочется рассказать ему о Дон Кихоте и Санчо, о всех, кто причастен, но он знает и сам. Когда его рука пишет на табличке символ, смерть её ведёт. Когда он говорит, смерть шевелит языком у него во рту, он знает её, он знает и то, и другое, и всё остальное. Если он решил не произносить больше ни единого слова, то никто другой не в праве нарушить молчание. Я молчу, пока все прочие тени срываются на крики, чем громче, тем обречённей смысл. Он молчит, смотрит и вдруг растворяется, а вместе с ним едва не срываются с петель все ограничения устройства, все тени замолкают, у них едва хватает сил оставаться на ногах и не рассыпаться в труху. Ущерб слишком велик, они понимают это и смиренно смотрят вдаль, каждый, все вместе, едины этим чувством перед лицом Единого. Друг за другом они послушно сдаются, меркнут, они прощаются с грустью в лицах, и я думаю, что разделяю их грусть.

Я прерываю их прощальные бормотания. Я говорю, что вещи приходят в упадок, что вещи ветшают вместе с телами, а вот кузнечики остаются теми же, что и во времена Сократа. И переговариваются на всё том же языке, на котором стрекотала библейская саранча. Я говорю, что пища богов, нектар, дарующий бессмертие, является однокоренным словом некросу, то есть мертвецу, или некрополю, то есть месту, где мертвецы покоятся. Я говорю им вещи, которые они и сами знают, я говорю им то же самое, что твердят они. Я говорю им, что всегда в медовых сотах остаётся привкус горечи, потому что пчёлы, собиравшие пыльцу, были свидетелями того, как течёт река, в которой все утонут. Я говорю им, что в конце концов нет разницы между поцелуем и плевком. Я говорю им, что милосердие и справедливость — это не одно и то же, до тех пор, пока эти слова не слиты вместе. Я говорю им, что благоразумие может уместиться только в теле о трёх головах, но никак не в одной-единственной. Я говорю им, что им всем пора возвращаться туда, откуда они вылезли, потому что путь неблизкий, потому что я уже бросил в дыру наковальню и ей лететь до места девять дней, и все они должны прибыть туда первей её. Я говорю им, что ненависть полна достоинства. Я говорю им, что достоинство заявляет о себе там, где его быть не должно, там, где оно должно быть стёрто взглядом и двумя телами. Я говорю им, что камни никогда не станут хлебом. Я говорю им, что отбитая у волка овца, стоит ей побывать в волчьей пасти, сама покорно последует за зверем, пока он её не загрызёт. Я говорю им, что я приду туда, где они, я приду туда настрадавшись, я приду туда насладившись, я приду туда и съем камни, словно это хлеб. Я говорю им, что исчислять, возможно, намного ближе к правде периодами в 1090 дней, но это не изменит ничего. Я говорю им, что неспроста декабрь назвали волчьим месяцем, и неспроста за ним последует другой. Я говорю им, что никто из них так и не удостоился сказать единственно возможное во всей этой горести слово. Я говорю им, что они не услышат его и от меня, потому что это слово я сказал только однажды и, как правильно один из них заметил, лишь ей судить.